Группа монахинь в Соловецком концлагере

(ИЗ ИСТОРИИ РЕЛИГИОЗНОЙ БОРЬБЫ С БОЛЬШЕВИЗМОМ)

 

Летом 1929 г. на Соловки, в концлагерь, прибыл этап монахинь, около 30 человек.

По некоторым данным можно было предполагать, что большинство прибывших были «Шамординские монахини», т.е. монахини из Шамординского женского монастыря, находившегося вблизи знаменитой Оптиной пустыни.

С этими монахинями у администрации лагеря вышла целая история, характеризующая некоторые стороны религиозной борьбы с большевизмом в конце 20-х годов.

Эти монахини не были помещены в общий женский корпус, а содержались отдельно.

При самом прибытии их разыгрался тяжелый инцидент. Когда, как это обычно было принято, их стали проверять и опрашивать для составления  на них формуляра, они отказались дать о себе так называемые «установочные данные», т.е. ответить на вопросы о фамилии, имени, отчестве, годе и месте рождения, образовании, профессии, судимости, о статье, сроке наказания и т.п.

На вопросы о фамилии они отвечали лишь свои имена: «мать Мария, мать Анастасия, мать Евгения» и т.д. На остальные вопросы они не отвечали вовсе. После криков на них и угроз их стали избивать, но тогда они совершенно замолчали и перестали даже называть свои имена.

Их посадили в карцер, мучили голодом, жаждой, отсутствием сна, даже побоями с членовредительством, т.е. применяли к ним почти все способы «воздействия», но они оставались непреклонными в своем упорстве и даже посмели отказаться от всякого принудительного труда (факт очень редкий в концлагере).

Через некоторое время меня, заключенного врача, вместе с профессором доктором Жижиленко (который был сослан в Соловки за то, что, будучи главным врачом Таганцевской тюрьмы в Москве, тайно принял монашество и стал епископом), вызвали к начальнику санчасти, где находился и начальник всего лагеря и конфиденциально просили нас произвести медицинское освидетельствование этих монахинь, намекнув, что, по возможности, желательно признать их нетрудоспособными, чтобы иметь официальные основания освободить их от принудительного тяжелого физического труда, которого они не хотели выполнять.

Первый раз в истории Соловецкого концлагеря его администрация находилась в таком затруднительном положении. Обычно с отказавшимися от тяжелых работ (большей частью это случалось с уголовными преступниками) поступали резко и жестоко: после тяжелого избиения их отправляли на штрафной о.Анзер, откуда обратно никто живым не возвращался. Иногда дело ограничивалось карцером на «Секирке» («Секирная гора» – известная местность на о. Соловки). Через 2-3 месяца пребывания в этом карцере возвратившиеся оттуда живыми становились «шелковыми» и не отказывались больше никогда от работ.

Почему монахинь – бунтовщиц не отправляли ни на Анзер, ни на Секиру – было непонятно. 

После ухода начальника лагеря мы, врачи, задали об этом вопрос начальнику санчасти, тоже врачу, который, после отбытия срока в лагере за какое-то уголовное преступление, остался «вольнонаемным» и занимал административные должности, возглавляя санитарную часть лагеря.

Он объяснил нам, что с монахинями «дело сложное», ибо их молчаливый и сдержанный протест совершенно не похож на протест, который иногда позволяли себе уголовные преступники. Последние обыкновенно устраивали скандал, кричали, хулиганили. А эти – молчаливые, простые, смиренные и необыкновенно кроткие. Ни одного крика, ни одного слова жалобы.

«Они фанатичные мученицы, словно ищущие страданий» – разсказывал начальник санчасти, «это какие-то психопатки-мазохистки. Но их становится невыносимо жалко... не смог видеть их смирения и кротости, с какими они переносят «воздействия»… Да и не я один… Владимир Егорович (начальник лагеря) тоже не смог этого перенести. Он даже поссорился с начальником ИСО (информационно-следственный отдел)… И вот он хочет как-нибудь смягчить и уладить это дело. Если вы их признаете негодными к физическому труду – они будут оставлены в покое.

«Я прошу меня освободить от этой комиссии», – сказал профессор Жижиленко, – «я сам монах и женщин, да еще монахинь, осматривать не хотел бы…»

Профессор Жижиленко от этой комиссии был освобожден, и я один отправился свидетельствовать этих монахинь.

Когда я вошел в барак, где они были собраны, я увидел чрезвычайно степенных женщин, спокойных и выдержанных, в старых, изношенных, заплатанных, но чистых черных монашеских одеяниях.

Их было около 30 человек. Все они были похожи одна на другую и по возрасту всем можно было дать то, что называется «вечные 30 лет», хотя, несомненно, здесь были и моложе и старше. Все они были словно на подбор, красивые русские женщины, с умеренной грациозной полнотой, крепко и гармонично сложенные, чистые и здоровые, подобно белым грибам-боровикам, не тронутым никакой червоточиной. Во всех лицах их было нечто от выражения лика скорбящей Богоматери, и эта скорбь была такой возвышенной, такой сдержанной и как бы стыдливой, что совершенно невольно вспомнились слова Тютчева об осенних страданиях безстрастной природы, сравниваемых со страданиями глубоко возвышенных человеческих душ.

«Ущерб, изнеможенье, и на всем

Та кроткая улыбка увяданья,

Что в существе разумном мы зовем

Возвышенной стыдливостью страданья»…

 

Вот передо мной и были эти «разумные существа» с «возвышенной стыдливостью страданья».

Это были русские, именно лучшие русские женщины, про которых поэт Некрасов сказал:

«Коня на скаку остановит.

В горящую избу войдет».

И которых он определял, как

«все выносящего русского племени»

«многострадальную мать».

Эти монахини были прекрасны. Ими нельзя было не любоваться. В них было и все очарование нерастраченной «вечной женственности», и вся прелесть неизжитого материнства, и в то же время нечто от эстетического совершенства холодного мрамора Венеры Милосской и, главное, удивительная гармония и чистота духа, возвышающего их телесный облик до красоты духовной, которая не может вызывать иных чувств, кроме глубокого умиления и благоговения.

«Чтобы не смущать их, я уж лучше уйду, доктор», – сказал встретивший меня начальник командировки, который должен был присутствовать в качестве председателя медицинской комиссии.

Очевидно, и до чекистской души как-то коснулось веяние скромности и целомудрия, исходивших от этих монахинь. Я остался с ними один.

«Здравствуйте, матушки» – низко поклонился я им. Они молча отвечали мне глубоким поясным поклоном.

«Я – врач. Я прислан освидетельствовать вас»…

«Мы здоровы, нас не надо свидетельствовать» – перебили меня несколько голосов.

«Я верующий, православный христианин и сижу здесь по церковному делу».

«Слава Богу» – ответили мне опять несколько голосов.

«Мне понятно ваше смущение», – продолжал я, – «но я не буду вас осматривать… Вы мне только скажите, на что вы жалуетесь, и я определю вам категорию трудоспособности»…

– «Мы ни на что не жалуемся. Мы здоровы».

– «Но ведь без определения категории трудоспособности вас могут послать на необычайно тяжелые физические работы»…

– «Мы все равно работать не будем, ни на тяжелых, ни на легких работах».

– «Почему?» – удивился я.

– «Потому что на антихристову власть мы работать не будем»…

– «Что вы говорите», – заволновался я, – «ведь здесь на Соловках – имеется много епископов и священников, сосланных сюда за исповедничество, они все работают, кто как может. Вот, например, епископ Виктор Вятский работает счетоводом на канатной фабрике, а в «Рыбазверпроме» работает много священников. Они плетут сети… Ведь это апостольское занятие. По пятницам они работают целые сутки, день и ночь, чтобы выполнить задание сверхсрочно и тем освободить себе время для молитвы вечером в субботу и утром в воскресенье…

–– «Мы не осуждаем их. Мы никого не осуждаем», – степенно ответила одна из монахинь постарше, – «Но мы работать по принуждению антихристовой власти не будем».

– «Ну, тогда я без осмотра напишу вам всем какие-нибудь диагнозы и дам заключение, что вы не способны к тяжелым работам… Я дам вам всем 2-ю категорию трудоспособности»…

– «Нет, не надо. Простите нас, но мы тогда должны будем сказать, что Вы неправду написали… Мы здоровы, мы можем работать, но мы не хотим работать, и работать для антихристовой власти не будем, хотя бы нас за это и убили»…

– «Они не убьют, а замучают вас» – тихим шепотом, рискуя быть подслушанным, сказал я с душевной болью.

– «Бог поможет и муки претерпеть»  так же тихо сказала одна из монахинь, самая младшая.

У меня выступили слезы на глазах, комок подступил к горлу.

Я молча поклонился им… Хотелось поклониться до земли и целовать их ноги…

Через неделю к нам в камеру врачей санчасти зашел комендант лагеря и между прочим сообщил:

«Ну и намучились мы с этими монахинями… Но теперь они согласились-таки работать: шьют и стегают одеяла для центрального лазарета. Только условия, стервы, поставили, чтобы им всем быть вместе, и что они будут тихонько петь во время работы псалмы какие-то… Начальник лагеря разрешил. Вот они теперь поют и работают».

Изолированы были эти монахини настолько, что даже мы, врачи санчасти, пользовавшиеся «свободой» передвижения по лагерю, несмотря на наши «связи» и «знакомства» с миром всякого рода «начальников», – долгое время не могли получить о них никаких известий.

И только через месяц мы получили эти известия.

Пятый акт трагедии монахинь был таков.

В одном из этапов на Соловки был доставлен один священник, который оказался духовником некоторых из монахинь. И хотя общение между духовным отцом и его духовными детьми, казалось, было совершенно невозможным в условиях концлагеря, монахиням каким-то образом удалось запросить у своего наставника указания.

Сущность запроса состояла в следующем: Мы, дескать, прибыли в лагерь для страдания, а здесь нам хорошо. Мы вместе, поем молитвы, работаем работу по душе: стегаем одеяла для больных… Правильно ли мы поступаем, что согласились работать в условиях антихристовой власти в лагерях? Не следует ли нам и от этой работы отказаться?

Духовник оказался еще более фанатичным, чем его духовные дочери, и ответил категорическим запрещением работать и эту работу.

И монахини отказались от всякой работы.

Начальство узнало, кто в этом виноват. Священника разстреляли. Но когда монахиням сообщили об этом, – они сказали: «Теперь уже никто не может освободить нас от его запрещения». Тогда начальство потеряло всякое терпение и осатанело.

Монахинь разъединили друг от друга и по одиночке куда-то увезли. Никаких вестей от них, несмотря на все наши старания, мы больше получить не смогли.

Они сгинули без всякого следа.

 

Прошло уже много лет после этих событий.

В перспективе времени многое сгладилось, забылось, стушевалось, но образы этих монахинь (по-видимому, действительно, Шамординских) – стоят передо мной ярко до боли и вызывают всегда одно и то же сложное чувство.

Прекрасно понимая, что в их поступках был крайний фанатизм, согласиться с которым полностью было бы равносильно осуждению мучеников-исповедников, погибших на работах в концлагерях, – я в то же время не могу не преклоняться перед их твердой позиции отказа от работ под антихристовой властью и вижу в этом отказе сильнейший из всех протестов против большевизма. Будь у всех нас, русских, хотя бы по капле такого протеста –большевизм не смог бы существовать.

 

«Православная Русь», 1947 г., №13, стр.9-10.